Начало 20-х годов, голод, нищета. Из Казани на грохочущем и холодном поезде эвакуируют пять сотен детей. У кого-то нет даже обуви, кто-то не может ходить, болеет. Детский эшелон сопровождают командир — молодой фронтовик Деев — и комиссар Белая. В течение шести недель им предстоит пройти путь в четыре тысячи верст до Самарканда. Впереди их ждет множество испытаний, поиски продовольствия, кормилицы для новорожденного малыша, борьба с бандитами. Единственное, что придает смелости и сил, — общая цель: спасти детей.
Писательница Гузель Яхина в 2015 году выпустила книгу "Зулейха открывает глаза". В течение четырех лет роман не сходил с первых строчек книжных чартов, к нему постоянно возвращались критики и читатели, а в прошлом году по нему сняли сериал. "Эшелон на Самарканд" (издательство АСТ) — это новая работа автора, которая выходит этой весной. Прочтите отрывок о начале путешествия героев, где происходят совершенно душераздирающие события: несчастные матери готовы отправить своих детей в путь куда угодно ради спасения, а Деев борется за лежачих, которых предлагают ссадить с поезда.
В два пополудни медицинский осмотр и рассадка по местам были окончены. Возбужденные мордочки отъезжающих гроздьями светлели в окнах вагонов, унылые физиономии не допущенных к поездке — этих было с дюжину — маячили тут же: дети ждали Шапиро, которая все бегала по составу и твердила напутствия сестрам и бывшим подопечным. И кавалеристы ждали Шапиро — чтобы проводить оставшихся до привокзальной площади, посадить на телеги и только после забрать обувь.
И собравшиеся посторонние чего-то ждали — не расходились, а толпились все гуще. Беспризорники сновали по обеим сторонам поезда, то и дело пытаясь проскользнуть внутрь; машинист уже спровадил двоих из тендера — те закопались в уголь и затаились до отправления, — а другую парочку Белая сковырнула из-под штабного вагона. Тех же, кого шуганул Деев, — из тамбуров, с крыш и тормозных площадок — было без счета.
Мамаши с младенцами кружили тут же, выискивая сестер с лицами подобрее, и совали тем детей:
— Возьми ребеночка! Мой — легкий, а ест и вовсе чуть!
— Моего возьми! Он тихий!
— Моего! Моего!..
Мужики топтались у состава, наблюдая и рассуждая.
— За деньги детей-то спасают? Или даром?
— Так даром разве что делается?..
— Куда везут-то? В Китай, к окияну с рыбой?
— В Америку, говорят! Там тоже окиян имеется...
— Детей начали увозить. Может, война?
— Да хоть бы и она! В войну хоть не голодали.
— Даешь войну, граждане!
Гомон стоял — как перед отправкой Первого московского с главного перрона.
— У-у-у-у-у! — басил паровоз, пробуя голос и перекрывая все прочие — от гудка закладывало уши.
Деев сновал по вагонам и раздавал рубахи. Решил одеть всех своих сейчас же, не дожидаясь отъезда: паровое отопление работало, но кочегарило едва-едва — без одежды и одеял дети мерзли. К тому же экипированных в белое пассажиров можно было без труда отличить от зайцев-беспризорников, так и норовивших затесаться в какое-нибудь купе.
Два десятка рубах — самым маленьким пассажирам и калекам — в штабной вагон, где командовала Фатима. Почти по сотне — в каждый из плацкартных. Оставшиеся — пара дюжин — в лазарет, лежачим.
Туда Деев пошел уже под конец раздачи. Зайти внутрь не успел — на вагонных ступенях его встретил фельдшер Буг с застывшим лицом и сурово поджатыми губами.
— Это как же понимать? — спрашивает.
А у самого ноздри ходуном ходят, как у испуганного коня.
— Как хочешь, так и понимай! — насупился Деев.
— Нет! — Буг стоял на ступенях — огромный, широкий, полностью загораживая проход и нависая над мелкорослым Деевым как туча. — Нет! Лежачих брать нельзя.
— А не бери! — огрызнулся Деев.
До отправления оставались малые минуты: ссадить пассажиров — не успеть. Да и куда их ссадишь? Не на землю же класть, под ноги толпящимся зевакам?
Ткнул стопу рубах фельдшеру в живот — держи, мол! — а тот будто не замечает.
— Я за полвека мертвых перевидал, как ты — живых, — говорит. — И вижу, ясно вижу: эти — не жильцы.
— Ты только скажи, что нужно! — Деев снова тычет рубахами в плотное фельдшерово пузо, и снова без результата. — Лекарства какие, молоко, яйца, рыбий жир... Мед, наконец! А я буду искать. И найду! Это я когда для себя — тряпка. А когда для других — зверь!
Молчит фельдшер, только пыхтит в ответ.
— У меня и деньги есть! — вспоминает Деев про спрятанные в карман серебряные кресты.
И опять фельдшеру в живот рубахами — тык! Да разве такую гору перешибешь...
— Однажды они просто перестанут просыпаться, — севшим голосом произнес Бук. — Не будет ни криков, ни корч, ни заметных глазу страданий. Все случится тихо и незаметно. Сначала не проснется один, затем второй, третий... Первые — еще до Арзамаса. Кто-то — у Самары или Оренбурга. До Самарканда не доедет никто.
Деев смотрит на посеревшее от усталости лицо фельдшера, на резко обозначившиеся морщины — и впервые верит, что тот перешагнул за семьдесят.
— Мы будем хоронить их у железной дороги, — продолжает Буг тихо. Опять гудит паровоз, заглушая всё и вся, но Деев слышит каждое слово ясно, будто звучащее внутри головы. — Прикапывать землей, чтобы собаки не поели, — по ночам, прячась от остальных детей. Ты будешь рыть могилы, а я — подносить умерших.
Гудок ревет — бьет по ушам.
— Ты обязан их спасти, — говорит Деев, не дожидаясь, пока паровоз умолкнет, уверенный, что Буг поймет. — Это приказ.
Кладет стопку рубах фельдшеру под ноги — прямо на ступени кладет, пыль и грязь, — и идет вон.
А паровоз басил — как с ума сошел. Из трубы рвался к небу плотный столб дыма вперемешку с искрами, по бокам шипели и расползались белые облака.
Матери прижимали к себе младенцев, но те пугались механического рева — рыдали. Некоторые женщины все еще норовили сунуть орущее дитя кому-нибудь в поезде — стоящие на вагонных площадках сестры только кричали строго и махали руками. Им свистели в ответ беспризорники — рассерженные, что не удалось прибиться к эшелону. Встревоженные шумом кавалерийские лошади вставали на дыбы и тоскливо ржали.
Деев проталкивался через весь этот гомон, крик, плач и гул в начало состава, к штабному вагону, где уже мелькала яркая фуражка начальника станции, — тот готовился дать сигнал к отбытию.
— Сынок! — ухватил его кто-то за рукав. — Спаси! Женщина — с изможденным лицом старухи. У груди — завернутое в алую пеленку дитя. Вцепилась намертво в деевский локоть и тянет к нему младенца:
— Возьми ребеночка, сынок! Помрет же! Хоть куда возьми — хоть в Китай, хоть в Америку эту треклятую! Спаси!
Деев попытался высвободиться из цепких женских пальцев, но они — как железные, держат капканом.
— Ах-х-х-х-х! — зашипело по перрону новое облако, укутывая Деева и женщину.
Состав дрогнул едва заметно, от начала и до конца его пробежало громкое лязганье: паровоз натянул сцепки.
— Тронулись! — заорали тут же впереди. — Пошли! Пошли-и-и-и-и!
Деев никак не мог сбросить с себя чужую пятерню. Со всех сторон его толкали чьи-то твердые плечи и спины, и он их толкал, пробиваясь вперед. А на локте — словно гиря трехпудовая — женщина: все ближе, ближе, уже совсем рядом, дышит в щеку горячим и нестерпимо горьким своим дыханием, вжимает в Деева младенческое тельце, вот-вот повиснет на его шее и уронит под ноги толпе.
— Да помоги же, товарищ! — закричал Деев в сердцах одному из кавалеристов, что оказался рядом. — Не видишь? Черт знает что творится!
А тот — осел на коне! — вместо того, чтобы цапнуть настырную бабу за загривок и позволить Дееву уйти, выхватил шашку.
Сталь свистнула в воздухе — женщина прянула назад. — Сдурел ты, что ли?! — Деев схватил коня под уздцы, и кавалерист застыл, с поднятой к небу шашкой, не зная, как быть дальше.
Но колеса уже стукнули по рельсам, и Деев только отмахнул рукой досадливо и побежал к штабному вагону.
— Возьми ребеночка, сынок! — надрывалась позади отставшая женщина. — Возьми! Возьми! Возьми!..
Он бежал мимо волнующейся толпы — мимо раскрытых ртов и поднятых рук — под нескончаемый громозвучный рев. И неясно было, басит ли это паровоз или глотки всех этих людей исторгают единый, заглушающий все вопль.
Рука протянулась из штабного — длинная и сильная рука. Деев ухватился, и рука вздернула его, подтащила к вагонным ступеням. Прыг! — и вот он уже стоит на площадке рядом с Белой, а ладони их скрещены накрепко, словно в рукопожатии.
— Знаете, сколько в эшелоне детей? — спрашивает она, прижимая губы к самому его уху, чтобы перекрыть стоящий вокруг шум. — Пять сотен — ни единым больше или меньше! Иной раз и захочешь — не подгадаешь, а тут...
И улыбается ему — впервые со дня знакомства. А он — не может улыбнуться в ответ. И хотел бы, да не улыбается! Дрожит под ногами махина вагона. Лязгают рельсы.
Здание вокзала, деревья, эшелоны — все плывет медленно и утекает назад. Густые облака пара летят по-над землей, все плотнее закрывая от Деева остающуюся на перроне толпу.
И вдруг из белой ваты этой возникает фигура: кто-то бежит за паровозом — стремглав бежит, изо всех сил. Баба!
Бьется на ходу длинная юбка, задираясь выше колен и обнажая тощие ноги в громадных башмаках. Летит по ветру седая наполовину коса. А на руках у бабы — младенец в алом.
Поезд набирает ход — с каждой секундой все быстрее. И баба бежит — все быстрее. На бегу протягивает к поезду руки с ребенком. Не кому-то протягивает — Дееву.
На него она смотрит, за ним бежит. Деев стоит, вцепившись в поручень, не в силах отвести взгляд от женщины. Она бежит отчаянно, как раненое животное, словно рвется от настигающей смерти. Лицо — изношенное и бледное — так искажено, что кажется: еще миг — и у бабы разорвется сердце.
Быстрее, еще быстрее и еще быстрее — и вот уже лицо ее рядом с вагонной площадкой, чуть не в ногах у Деева. Глаза — вытаращены дико. Рот — раскрыт. Тянет к нему младенца — на прямых и костлявых руках: забери же ребеночка!
Деев сцепил зубы, сжал обеими ладонями поручень — того и гляди переломит! — и трясет мелко головой: нет, не могу, прости, прости!
А она тут возьми и положи дитя на вагонную ступень.
Алый сверток — под ногами у Деева, на трясущейся металлической решетке, под которой бежит-мелькает земля. Деев и не понял ничего — рука сама этот сверток схватила. Глядь — он уже висит на поручне одной рукой, другой прижимает к себе младенца.
А баба? Нет ее, пропала. То ли заметил Деев краем глаза, как она кувыркнулась и полетела под откос, то ли почудилось. Но женщины больше не было видно — нигде. Да и ничего уже не было видно — все укутывал белый, косматым крылом волокущийся за эшелоном пар.
Деев распахивает пеленку. Внутри корчится от еле слышного плача крошечное дитя — красное и морщинистое: новорожденный.
Хлопает вагонная дверь — это Белая, ничего не говоря, уходит внутрь.