"Эмка, ты куда": умер Наум Коржавин, народный поэт, полный противоречий
Евгения Коробкова — об авторе, который с детства любил овал за то, что он такой законченный
"Эмка, ты куда?" — спросонья спросил Расул Гамзатов, сосед Коржавина по Литинституту, когда тот разбудил его, чтобы попрощаться. Эмку уводили на Лубянку...
Настоящее имя Наума Коржавина — Эммануил Мандель. Эмкой он был с киевского детства и до конца своей длинной жизни, так, что даже Вероника Долина, первая опубликовавшая в Facebook страшную новость о смерти Коржавина, писала потом в комментариях про него, 92-летнего: "Эмки больше нет".
В эти дни, когда Наум Коржавин умер и разные СМИ перепечатывают его строки, многие удивились. Вот, казалось бы, и не в курсе были, кто такой Коржавин, и фамилию никогда не слышали, а стихи его, оказывается, знают, хотя долгое время и принимали за народные афоризмы.
Например, известное, но неприличное про разбуженного Ленина: "Кому мешало, что ребенок спит". Или изустное, полемическое с Некрасовым: "Ей жить бы хотелось иначе, носить драгоценный наряд, но кони все скачут и скачут, а избы — горят и горят".
И не только смешные афоризмы. Даже лирическое осталось:
Хотелось жить, хотелось плакать,
Хотелось выиграть войну.
И забывали Пастернака,
Как забывают тишину…
Правда, дальше уже вряд ли кто процитирует. Прекрасное и точное осталось в виде отдельных строк, которые то ли обрываются, то ли забываются, то ли вообще не имеют продолжения, так, что вспомнить продолжение невозможно.
Его ведь очень любили. Задолго до появления самиздата переписывали от руки, цитировали из уст в уста. Как сказал поэт Владимир Корнилов, он был первой любовью послевоенной Москвы
Как-то в одной из передач "Школы злословия" Татьяна Никитична Толстая сострила: мол, для меня единица пошлости — это Петросян, поэтому всех пошляков надо мерить в петросянах. Два петросяна, три петросяна… Тогда это казалось свежо и остроумно, хотя на самом деле это была переиначенная шутка про Коржавина. В литинститутские годы поэт Борис Слуцкий придумал измерять поэтический талант в манделях. Коржавин не то чтобы обиделся, но в восторг не пришел и всегда раздражался, когда интервьюеры интересовались, сколько у кого манделей. Обидно, учитывая, что он и так жил с сомнением насчет себя: за что ему аплодируют, за стихи или за смелость?
Его ведь очень любили. Задолго до появления самиздата переписывали от руки, цитировали из уст в уста. Как сказал поэт Владимир Корнилов, он был первой любовью послевоенной Москвы. Столица любит чудаков. Блаженную Ксению Некрасову, ютившуюся на лестнице Литинститута, странноватого Глазкова, фриковатого Коржавина. Ему, воплощению святой простоты и честной наивности, удавалось честно и в лоб говорить то, что видели все, но боялись озвучивать:
Гуляли, целовались, жили-были, а между тем, гнусавя и рыча, шли в ночь закрытые автомобили и дворников будили по ночам
Стоит ли удивляться тому, что на родине его впервые напечатали, когда ему было уже тридцать шесть.
Трудно представить себе человека с более неподходящей для поэта внешностью и псевдонимом. "Кряжистый сибирский" псевдоним "Коржавин", предложенный кем-то из друзей, имел значение "плюгавый". А сам Наум — круглый, толстый, с большим носом картошкой, глазками-пуговками, был "похож на свинью", как отметил Берестов.
Коржавин фриковал по полной. Носил пиджак на голое тело, ходил по Москве босиком, говорил что думал. Да и со временем округлость его и странный вид никуда не делись, и не случайно визитной карточкой поэта стало стихотворение про овал:
Меня, как видно, Бог не звал
И вкусом не снабдил утонченным.
Я с детства полюбил овал,
За то, что он такой законченный.
Знатоки могут встрепенуться и закричать: а как же Павел Коган — "Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал". Коржавин и Коган были большими друзьями. Так получилось, что коржавинский "Овал", родившись как спор с когановским "Овалом", стал более популярным, но Коржавин, сделав строки Когана эпиграфом к своему "Овалу", оставил в веках стихотворение рано ушедшего друга.
В этом споре и противоречии — природа поэтического дарования Коржавина. Он жил и писал в стиле "Баба-яга против", постоянно с кем-то споря: с Некрасовым ли, с Коганом ли, с политической системой.
"Главное — не обижайте Коржавина, он сам вас обидит" — эти строки из рассказа Довлатова стали едва ли не самой точной характеристикой поэта. Лучше прочих о Коржавине написал именно Довлатов, выведя его в своих рассказах под именем Рувина Ковригина. А в той единственной зарисовке, где поэт назван своим именем, Довлатов с присущей ему иронией описал стиль поведения поэта. Как, едва взяв слово на конференции, Коржавин начал всех обижать:
"Первой же фразой Коржавин обидел всех американских славистов. Он сказал:
— Я пишу не для славистов. Я пишу для нормальных людей...
Затем Коржавин обидел целый город Ленинград, сказав:
— Бродский — талантливый поэт, хоть и ленинградец...
Затем он произнес несколько колкостей в адрес Цветкова, Лимонова и Синявского. Ну и меня, конечно, задел. Не хочется вспоминать, как именно. В общем, получалось, что я рвач и деляга.
Хорошо, Войнович заступился. Войнович сказал:
— Пусть Эмка извинится. Только пусть извинится как следует. А то я знаю Эму. Эма извиняется так:
— Извините, конечно, но вы — дерьмо!"
При таком-то анамнезе логично предположить, что у Коржавина должно было быть много врагов. Но нет. Ему прощали. Его любили. Другого такого жизнелюба, наивного мудреца не было. Как и не было человека, способного быть настолько честным по отношению к самому себе.
Сегодня многие говорят о том, что важнейшим делом Коржавина, может быть, даже более важным, чем его поэзия, стали оставленные им воспоминания о "кровавой эпохе". В этих воспоминаниях он предстает человеком со своей точкой зрения, абсолютно не стыдящимся ни своих убеждений, ни своих заблуждений. Он не пытается красоваться, преувеличивать, словно бы воплощая журналистское, а не поэтическое требование к максимальной объективности.
Юношей был сталинистом, сторонником революции и, как сам признавался, получил срок по ошибке, исключительно потому, что "своя своих не познаша". Однако вскоре разочаровался и в вожде, и в революции. В семидесятых эмигрировал в Америку, но пожалел об этом
За крамольные стихи его все-таки посадили. Десять месяцев на Лубянке, три года в сибирской ссылке. Любой бы представил себя жертвой эпохи. Но он из фирменной коржавинской вредности отмечал, что и на Лубянке, и в ссылке ему было не так плохо. Его не били, давали читать запрещенную литературу. В тюрьме он расширил кругозор, познакомился с интересными людьми, а благодаря ссылке он лучше узнал Россию да еще прослыл там богатым женихом. Грех жаловаться.
Он был одним из немногих, кто не поддержал процесс Синявского и Даниэля. Он вообще не подставлял и не предавал друзей. С распадом Союза литераторы не стесняясь заговорили о том, что национальную литературу сделали русские поэты. В частности, Коржавина называли автором стихов Кайсына Кулиева. Однако сам Коржавин (как мы помним, мастерски умеющий обижать) резко пресекал подобные высказывания. "Кайсын — отличный поэт, и переводы получались только потому, что он отличный поэт".
Он не пытался выглядеть лучше, мудрее, сложнее, чем есть на самом деле. С присущей ему честностью не стеснялся говорить об ошибках. А ошибался он часто. У писателя Леонида Добычина есть знаменитое произведение "Город Эн", герой которого в конце книги вдруг узнает, что близорук, и, надев очки, выясняет, что видел все неправильно.
Такого рода прозрения у Коржавина происходили постоянно. Он действительно был близорук, а в конце жизни и вовсе ослеп. Многие помнят его смешные очки: сильнейшие линзы и еще одна круглая линзочка, приклеенная как лупа. Друзья и коллеги вечно вспоминают смешные истории, как он ходил на стриптиз с подзорной трубой или как положил трубку телефона в суп.
Но его прозрения наступали относительно текущей обстановки. Еще в детстве он заявил родителям и дяде-раввину, что Бога нет, и стал завзятым атеистом. Однако уже взрослым человеком поменял точку зрения и крестился в православие. Юношей был сталинистом, сторонником революции и, как сам признавался, получил срок по ошибке, исключительно потому, что "своя своих не познаша". Однако вскоре разочаровался и в вожде, и в революции. В семидесятых эмигрировал в Америку, но пожалел об этом. Он написал:
Мы родились в большой стране России.
Как механизм губами шевеля,
Нам говорили мысли неплохие
Не верившие в них учителя.
Однако, когда Союз развалился, Коржавин страдал. Называл себя русским поэтом и даже завещал похоронить в России. Любого давно сочли бы шизофреником. Но не Коржавина. Он как-то гармонично сочетал в себе наивно-противоположные выводы, не теряя лица.
Он всегда возвращался. Кажущийся таким грузным и больным, возвращался с того света. Выводимый под руки еще в восьмидесятые, он оправился и пережил тех, кто его выводил
Не изменилась, пожалуй, позиция Коржавина только по отношению к Бродскому, чье творчество он не переносил. (К слову, великим поэтом Коржавин считал Твардовского.) Коллеги удивлялись и подозревали Коржавина в зависти. Судьба Бродского за рубежом была феерической, а его — "жалкой". Но Коржавин упрямо не хотел примириться со всеобщим признанием коллеги по перу, считая его словесным эквилибристом, чье творчество не приносит ни музыкальной, ни сердечной, ни мыслительной радости.
Спустя время можно понять справедливость мысли о том, что, как правило, то, что раздражает нас в других, — и есть главный недостаток нас самих.
Нелюбовь к Бродскому привела его к новому прозрению: "Поэзия существует не для читателя, а для участников престижной игры. И если ты в эту игру не играешь, тебя эластично удаляют из нее". О том, как это невероятно справедливо, можно рассуждать долго. Однако, как бы то ни было, в 2016 году Коржавину присудили премию "Поэт". В кулуарах шептались, что премию дали, скорее, не за стихи, за судьбу. Но бог бы с ним. Кажется, впервые, участники "престижной игры" не поссорились ни друг с другом, ни с членами жюри, признав, что "в кои-то веки награда вручена абсолютно справедливо и, к счастью, не посмертно"...
— Эмка, ты куда? — спросил его заспанный Гамзатов. Но Эмка вернулся после отсидки. Он всегда возвращался. Кажущийся таким грузным и больным, возвращался с того света. Выводимый под руки еще в восьмидесятые, он оправился и пережил тех, кто его выводил. Пережил и свою жену, казавшуюся моложе и бодрее. Он стал самым старшим из ныне живущих поэтов, оставаясь до конца жизни оптимистом, балагуром и жизнелюбом.
Эмка ушел в мир иной символично. 22 июня, в день, когда началась война. В год, когда закончилась премия "Поэт". Казалось, он будет всегда. А выяснилось, что девяносто два года — это не так много. Как говорил Эмка, это "предельно кратко":
Предельно краток язык земной,
Он будет всегда таким
С другим: это значит — то, что со мной,
Но с другим.